Клуб знакомств высший свет москва ул достоевского 1915

ноябрь - Газетные "старости"(Архив)

знакомства с иной культурой, а далее – посредством культуры – выхода на . Moscow“, one of authors of the version in Russian is the author of this paper. .. основами третьего, поскольку синтаксис представляется высшим Как видим, и с выходом в свет новой редакции Свода правил более половины. Адрес: ул. .. Другими словами, в свете интерсекционального . в крупных городах: Москве, Екатеринбурге и Самаре, а также в . и к высшему образованию, поскольку в нашей подвыборке становятся сети контактов (например, знакомства с of the Leaders Club, February 3, ]. М., Рогожин. Н – ВА, С. Лоран Ирма. Уютный дом и здоровая пища . Род. в Москве. Эмигрировала в Германию, печаталась в Берлине и Риге. Дочь В.П. и М.Н.Толстых, племянница Л.Н.Толстого. «Из дневника женский клуб: (К истории использования большевиками «легальных» возможностей).

Но тут было что-то другое, совсем не то, о чем говорил Белинский, и что слышится, например, теперь в иных приговорах наших присяжных. Четыре года каторги была длинная школа; я имел время убедиться… Теперь именно об этом хотелось бы поговорить. Ощущение иногда пакостное, то есть в случае, если преобладает над прочими.

Мне думается, что это как-нибудь выходит из самых законов природы, и потому, я помню, ужасно мне было любопытно в одном смысле, когда только что установился у нас новый правый суд. Мне в мечтаниях мерещились заседания, где почти сплошь будут заседать, например, крестьяне, вчерашние крепостные. Прокурор, адвокаты будут к ним обращаться, заискивая и заглядывая, а наши мужички будут сидеть и про себя помалчивать: И вот, однако же, замечательно теперь, что они не карают, а сплошь оправдывают.

В том и задача, что мания оправдания во что бы ни стало не у одних только крестьян, вчерашних униженных и оскорбленных, а захватила сплошь всех русских присяжных, даже самого высокого подбора, нобльменов и профессоров университета. Уже одна эта общность представляет прелюбопытную тему для размышлений и наводит на многообразные и, пожалуй, странные иногда догадки.

Недавно в одной из наших влиятельнейших газет, в очень скромной и очень благонамеренной статейке, была мельком проведена догадка: Догадка недурная и тоже не лишенная некоторой игривости, но, разумеется, ею нельзя всего объяснить. Да и самый суд-то присяжных они сами себе выдумали, ни у кого не занимали, веками утвердили, из жизни вынесли, не в виде дара получили.

Он думает даже верно ли, нет личто исполнение долга гражданского даже, пожалуй, и выше частного сердечного подвига. Еще надавно общий гул пошел у них по всему королевству, когда присяжные оправдали одного явного вора. Общее движение страны доказало, что если и там возможны такие же приговоры, как и у нас, то появляются редко, как случаи исключительные и немедленно возмущающие общее мнение. Там присяжный понимает прежде всего, что в руках его знамя всей Англии, что он уже перестает быть частным лицом, а обязан изображать собою мнение страны.

Способность быть гражданином — это и есть способность возносить себя до целого мнения страны. Но зато, и весьма часто, тамошний присяжный, скрепя свое сердце, произносит приговор обвинительный, понимая прежде всего, что обязанность его состоит в том преимущественно, чтобы засвидетельствовать своим приговором перед всеми согражданами, что в старой Англии, за которую всякий из них отдаст свою кровь, порок по-прежнему называется пороком и злодейство — злодейством и что нравственные основы страны всё те же, крепки, не изменились, стоят, как и прежде стояли.

Ведь сообразить только, что было вчера! Ведь гражданские-то права да еще какие! Ведь они придавили его, ведь они пока для него только бремя, бремя! Но ведь он не только, может быть, ощущает, что столько власти он получил как дар, но и чувствует, сверх того, что и получил-то их даром, то есть что не стоит он этих даров. Заметьте, это вовсе не значит, что и в самом деле он не стоит этих даров и что не надо или рано было одарять его; совсем даже напротив: А покамест, в смирении своем, народ смущен.

Кто заглядывал в сокровенные тайники его сердца? Может ли у нас хоть кто-нибудь сказать, что вполне знаком с русским народом? Нет, тут не одна только жалостливость и слабосердость, как изволите вы насмехаться. Тут сама эта власть страшна! Испугала нас эта страшная власть над судьбой человеческою, над судьбой родных братьев, и, пока дорастем до вашего гражданства, мы милуем.

Мы сидим присяжными и, может быть, думаем: Так ведь это еще, может быть, хорошо-с, умиление-то это сердечное. Это, может быть, залог к чему-нибудь такому высшему христианскому в будущем, чего еще и не знает мир до сих пор!

Правда выше вашей боли. В самом деле, ведь если уж мы считаем, что сами иной раз еще хуже преступника, то тем самым признаемся и в том, что наполовину и виноваты в его преступлении. Если он преступил закон, который земля ему написала, то сами мы виноваты в том, что он стоит теперь перед нами.

Войдем в залу суда с мыслью, что и мы виноваты. Эта боль сердечная, которой все теперь так боятся и с которою мы выйдем из залы суда, и будет для нас наказанием.

Если истинна и сильна эта боль, то она нас очистит и сделает лучшими. Ведь сделавшись сами лучшими, мы и среду исправим и сделаем лучшею.

Ведь только этим одним и можно ее исправлять. А так-то бежать от собственной жалости и, чтобы не страдать самому, сплошь оправдывать — ведь это легко. Ведь вот что говорит учение о среде в противоположность христианству, которое, вполне признавая давление среды и провозгласивши милосердие к согрешившему, ставит, однако же, нравственным долгом человеку борьбу со средой, ставит предел тому, где среда кончается, а долг начинается.

Делая человека ответственным, христианство тем самым признает и свободу. Делая же человека зависящим от каждой ошибки в устройстве общественном, учение о среде доводит человека до совершенной безличности, до совершенного освобождения его от всякого нравственного личного долга, от всякой самостоятельности, доводит до мерзейшего рабства, какое только можно вообразить. Ведь этак табаку человеку захочется, а денег нет — так убить другого, чтобы достать табаку. Да неужели вы не прислушивались к голосам адвокатов: Ведь эти двенадцать присяжных иной раз сплошь из мужиков сидят и каждый из них за смертный грех почитает в пост оскоромиться.

Вы бы уже прямо обвиняли их в социальных тенденциях. Что, если именно он-то и есть наилучший материал в Европе для иных пропагаторов? Язвительный голос хохочет еще громче, но как-то выделанно. Тут есть одна ошибка, один обман, и в этом обмане много соблазна. Обман этот можно разъяснить в таком виде, примером по крайней мере. Что же хочет он этим сказать, вот уже, может быть, в продолжение веков? Есть идеи невысказанные, бессознательные и только лишь сильно чувствуемые; таких идей много как бы слитых с душой человека.

Есть они и в целом народе, есть и в человечестве, взятом как целое. В стремлениях к выяснению себе этих сокрытых идей и состоит вся энергия его жизни. Чем непоколебимее народ содержит их, чем менее способен изменить первоначальному чувству, чем менее склонен подчиняться различным и ложным толкованиям этих идей, тем он могучее, крепче, счастливее.

К числу таких сокрытых в русском народе идей — идей русского народа — и принадлежит название преступления несчастием, преступников — несчастными. Идея эта чисто русская. Ни в одном европейском народе ее не замечалось. На Западе провозглашают ее теперь лишь философы и толковники. Народ же наш провозгласил ее еще задолго до своих философов и толковников.

Но из этого не следует, чтобы он не мог быть сбит с толку ложным развитием этой идеи толковником, временно, по крайней мере с краю. Окончательный смысл и последнее слово останутся, без сомнения, всегда за ним, но временно — может быть. Будь мы получше сами, может, и вы не сидели бы по острогам.

С возмездием за преступления ваши вы приняли тяготу и за всеобщее беззаконие. Помолитесь об нас, и мы об вас молимся. Столкнись мы — сделали бы то же самое, что и. Вот в этом-то софистическом выводе и состоит тот фортель, о котором я.

Нет, народ не отрицает преступления и знает, что преступник виновен. Народ знает только, что и сам он виновен вместе с каждым преступником. Энергия, труд и борьба — вот чем перерабатывается среда. Лишь трудом и борьбой достигается самобытность и чувство собственного достоинства.

Вот что невысказанно ощущает сильным чувством в своей сокрытой идее о несчастии преступника русский народ. Вот тогда-то и отшатнется от такого лжетолкования народ и назовет его изменою народной правде и вере.

Я бы мог представить и примеры тому, но отложим их пока и скажем. Преступник и намеревающийся совершить преступление — это два разные лица, но одной категории. Что же, если приготовляясь к преступлению сознательно, преступник скажет себе: Может, и назовет; без сомнения, назовет; народ жалостлив; да и ничего нет несчастнее такого преступника, который даже перестал себя считать за преступника: Что ж в том, что он не понимает, что он животное и заморил в себе совесть?

Он только вдвое несчастнее. Вдвое несчастнее, но и вдвое преступнее. Народ пожалеет и его, но не откажется от правды. И не было бы у нас сильнее беды, как если бы сам народ согласился с преступником и ответил ему: Прибавлю еще два слова.

Повторяю, это была долгая школа. Ни один из них не переставал себя считать преступником. Большею частью народ был мрачный, задумчивый. Про преступления свои никто не. Никогда не слыхал я никакого ропота. О преступлениях своих даже и нельзя было вслух говорить.

Про это не принято было говорить. Но, верно говорю, может, ни один из них не миновал долгого душевного страдания внутри себя, самого очищающего и укрепляющего. Не хотел бы я, чтобы слова мои были приняты за жестокость. Но все-таки я осмелюсь высказать.

Облегчили бы их, а не отяготили. Вы только вселяете в его душу цинизм, оставляете в нем соблазнительный вопрос и насмешку над вами. Над вами же, над судом вашим, над судом всей страны! Вы вливаете в их душу безверие в правду народную, в правду Божию; оставляете его смущенного… Он уходит и думает: Значит, оно можно и в другой раз так.

Станет он вам исправляться! Сами же вы натолкнете его на такой вывод. Главное то, что вера в закон и в народную правду расшатывается. Еще недавно я жил несколько лет сряду за границей. Когда я выехал из России, новый суд только что у нас начинался. Мне ясно было, что половина их самою силою вещей обратится под конец в эмигрантов. Об этом мне всегда было больно думать: Но иногда, выходя из, читальной залы, ей-богу, господа, я невольно мирился с абсентеизмом и абсентеистами.

Сердце поднималось до боли. Читаешь — там оправдали жену, убившую мужа. Преступление явное, доказанное; она сознается сама: Там молодой человек разламывает кассу и крадет деньги.

И хоть бы все эти случаи оправдывались состраданием, жалостью: Впечатление выносилось смутное и — почти оскорбительное. В эти злые минуты мне представлялась иногда Россия какой-то трясиной, болотом, на котором кто-то затеял построить дворец. Снаружи почва как бы и твердая, гладкая, а между тем это нечто вроде поверхности какого-нибудь горохового киселя, ступите — и так и скользнете вниз, в самую бездну.

Я очень упрекал себя за мое малодушие; меня ободряло, что все-таки я издали могу ошибаться, что все-таки я покамест тот же абсентеист, не вижу близко, не слышу ясно… И вот я давно уже снова на родине. Не смейтесь, что я придаю такую важность.

Мужик забивает жену, увечит ее долгие годы, ругается над нею хуже, чем над собакой. В отчаянии решившись на самоубийство, идет она почти обезумевшая в свой деревенский суд. Там отпускают ее, промямлив ей равнодушно: Да разве это жалость? Это какие-то тупые слова проснувшегося от запоя пьяницы, который едва различает, что вы стоите пред ним, глупо и беспредметно машет на вас рукой, чтобы вы не мешали, у которого еще не ворочается язык, чад и безумие в голове. История этой женщины, впрочем, известна, слишком недавняя.

Ее читали во всех газетах и, может быть, еще помнят. Просто-запросто жена от побоев мужа повесилась; мужа судили и нашли достойным снисхождения.

Я всё воображал себе его фигуру: Я прибавил бы еще — с жидкими волосами. Тело белое, пухлое, движения медленные, важные, взгляд сосредоточенный; говорит мало и редко, слова роняет как многоценный бисер и сам ценит их прежде. Свидетели показали, что характера был жестокого: Он бил жену чем попало несколько лет сряду — веревками, палками.

Вынет половицу, просунет в отверстие ее ноги, а половицу притиснет и бьет, и бьет. Я думаю, он и сам не знал, за что ее бьет, так, по тем же, вероятно, мотивам, по которым и курицу вешал. Морил тоже голодом, по три дня не давал ей хлеба. Положит на полку хлеб, ее подзовет и скажет: Она побиралась с десятилетним ребенком у соседей: Работу с нее спрашивал; всё она исполняла неуклонно, бессловесно, запуганно и стала наконец как помешанная.

Я воображаю и ее наружность: Иногда это бывает, что очень большие и плотные мужчины, с белым, пухлым телом, женятся на очень маленьких, худеньких женщинах даже наклонны к таким выборам, я заметили так странно смотреть на них, когда они стоят или идут.

Мне кажется, что если бы она забеременела от него в самое последнее время, то это была бы еще характернейшая и необходимейшая черта, чтобы восполнить обстановку; а то чего-то как будто недостает. Видали ли вы, как мужик сечет жену? Он начинает веревкой или ремнем. Мужицкая жизнь лишена эстетических наслаждений — музыки, театров, журналов; естественно, надо чем-нибудь восполнить. Связав жену или забив ее ноги в отверствие половицы, наш мужичок начинал, должно быть, методически, хладнокровно, сонливо даже, мерными ударами, не слушая криков и молений, то есть именно слушая их, слушая с наслаждением, а то какое было бы удовольствие ему бить?

Знаете, господа, люди родятся в разной обстановке: Уже одно то, что она столько медлила наложить на себя руки, показывает ее в таком тихом, кротком, терпеливом, любящем свете. И вот эту-то Беатриче или Гретхен секут, секут как кошку! Удары сыплются всё чаще, резче, бесчисленнее; он начинает разгорячаться, входить во вкус. Вот уже он озверел совсем и сам с удовольствием это знает. Животные крики страдалицы хмелят его как вино: Отходит, садится за стол, воздыхает и принимается за квас.

Маленькая девочка, дочь их была же у них дочь! У Достоевского совсем не. Он и в самых первых произведениях своих смотрит на этого "последнего брата" вполне серьезно, подходит к нему близко, интимно, именно как к вполне равному.

Он знает - и не разумом, а душой своей постигает - абсолютную ценность каждой личности, какова бы ни была ее общественная стоимость. Для него переживания самого "бесполезного" существа столь же святы, неприкосновенны, как и переживания величайших деятелей, величайших благодетелей мира сего. Нет "великих" и "малых", и не в том суть, чтобы больше стали сочувствовать меньшим. Достоевский сразу переносит центр тяжести в область "сердца", единственную сферу, где господствует равенство, а не уравнение, где нет и не может быть никаких количественных соотношений: Вот эта-то особенность, отнюдь не вытекающая из какого-нибудь отвлеченного принципа, присущая одному Достоевскому вследствие индивидуальных качеств его натуры, и дает его художественному гению ту огромную силу, какая нужна, чтобы подняться в обрисовке внутреннего мира самого "малого из малых" до уровня мирового, универсального.

Для Гоголя, для тех, кто всегда оценивает, всегда сравнивает, такие трагические сцены, как похороны студента или душевное состояние Девушкина, когда Варенька его покидает "Бедные люди"просто немыслимы; тут необходимо не признание в принципе, а ощущение абсолютности человеческого "я" и вытекающее из этого ощущения исключительное умение становиться целиком на место другого, не пригибаясь к нему и не поднимая его к.

Отсюда вытекает первая характернейшая черта в творчестве Достоевского. Сначала у него как будто вполне объективированный образ; чувствуешь, что автор несколько в стороне от своего героя. Но вот начинает расти его пафос, процесс объективации обрывается, и дальше субъект - творец и объект - образ уже слиты воедино; переживания героя делаются переживаниями самого автора.

Вот почему у читателей Достоевского остается такое впечатление, как будто все его герои говорят одним и тем же языком, то есть словами самого Достоевского. Этой же особенности Достоевского соответствуют и другие черты его гения, тоже очень рано, почти в самом начале, проявившиеся в его творчестве. Поразительно его пристрастие к изображению самых острых, самых напряженных человеческих мук, неодолимое стремление переступить за ту черту, за которой художественность теряет свою смягчающую силу, и начинаются картины необыкновенно мучительные, порой более ужасные, чем самая ужасная действительность.

Для Достоевского страдание - стихия, изначальная сущность жизни, поднимающая тех, в ком она полнее всего воплощается, на самый высокий пьедестал роковой обреченности.

Book: Петербург Достоевского

Все люди у него слишком индивидуальны, исключительны в каждом своем переживании, абсолютно автономны в единственно важной и ценной для него области - в области "сердца"; они заслоняют собой общий фон, окружающую их действительность.

Достоевский точно разрывает сомкнутую цепь жизни на отдельные звенья, в каждый данный момент настолько приковывая наше внимание к единичному звену, что мы совершенно забываем о связи его с другими. Читатель сразу входит в самую потаенную сторону души человеческой, входит какими-то окольными путями, всегда лежащими в стороне от разума.

И это настолько необычно, что почти все лица его производят впечатление фантастических существ, лишь одной стороной своей, самой отдаленной, соприкасающихся с нашим миром феноменов, с царством разума.

Отсюда и самый фон, на котором они выступают - быт, обстановка - тоже кажется фантастическим. А между тем читатель ни минуты не сомневается, что перед ним подлинная правда.

Вот в этих-то чертах, вернее - в одной рождающей их причине, и заключается источник уклона в сторону взглядов второго периода.

В мире все относительно, в том числе и наши ценности, наши идеалы и стремления. Гуманизм, принцип всеобщего счастия, любви и братства, прекрасная гармоническая жизнь, разрешение всех вопросов, утоление всех болей - словом, все, к чему мы стремимся, чего мы так мучительно жаждем, все это в будущем, в далеком тумане, для других, для последующих, для не существующих. Но как же быть сейчас с данной конкретной личностью, пришедшей в мир на положенный ей срок, как быть с ее жизнью, с ее муками, какое ей дать утешение?

Рано или поздно, но неминуемо должен наступить момент, когда личность запротестует всеми силами своей души против всех этих далеких идеалов, потребует, и прежде всего от себя самой, исключительного внимания к своей кратковременной жизни. Из всех теорий счастья самая болезненная для данной личности - позитивно социологическая, больше всего согласующаяся с господствующим духом научности. Она провозглашает принцип относительности как в количестве, так и во времени: Достоевский начинает свой второй период с беспощадной критики позитивной морали и позитивного счастья, с развенчания самых дорогих наших идеалов, раз они основаны на таком, жестоком для единой личности основании.

В "Записках из подполья" выдвинута очень сильно первая антитеза: Прожита жизнь, и теперь неотступно преследует мучительный вопрос: Кому она нужна была? Кому нужны были все его страдания, исковеркавшие все его существо?

  • Еврейская трагедия "Титаника"
  • 01 ноября (19 октября) 1915 года

А ведь и он тоже когда-то верил во все эти идеалы, тоже кого-то спасал или собирался спасать, поклонялся Шиллеру, плакал над судьбой "меньшого брата", точно был еще кто-нибудь меньше.

Как же прожить бледные годы остатка? В чем искать утешения? Его нет и не может. Отчаяние, беспредельная злоба - вот что ему осталось в результате от жизни. И он выносит на свет эту злобу свою, швыряет в лицо людям свои издевательства.

Book: Петербург Достоевского

Все ложь, тупой самообман, глупая игра в бирюльки глупых, ничтожных людей, в слепоте своей о чем-то хлопочущих, чему-то поклоняющихся, каким-то глупым выдуманным фетишам, не выдерживающим какой бы то ни было критики. Ценой всех мук своих, ценой всей загубленной жизни своей купил он свое право на беспощадный цинизм следующих слов: Если миру нет дела до него, если история в своем поступательном движении безжалостно губит всех по пути, если призрачное улучшение жизни достигается ценой стольких жертв, стольких страданий, то он не приемлет такой жизни, такого мира - не приемлет во имя своих абсолютных прав, как единый раз существующей личности.

И что могут ему на это возразить: Счастье будущих поколений, если оно кого-нибудь и может утешить, есть сплошная фикция: Оно предполагает, что стоит только человеку узнать, в чем его польза, как он сейчас же и непременно начнет стремиться к ней, а выгода состоит в том, чтобы жить в согласии, подчиняться общим установленным нормам.

Но кто же решил, что человек ищет только выгоды? Ведь это кажется только с точки зрения разума, но разум меньше всего играет роль в жизни, и не ему обуздать страсти, вековечные стремления к хаосу, к разрушению.

В самое последнее мгновение, когда хрустальный дворец вот-вот уже достроен, непременно найдется какой-нибудь джентльмен с ретроградной физиономией, который упрет руки в боки и скажет всем людям: И он непременно найдет себе последователей, и даже не мало, так что всю эту канитель, именуемую историей, придется начинать сначала.

Ибо "свое, собственное, вольное и свободное хотенье, свой собственный, хотя бы самый дикий каприз, своя фантазия - вот это-то все и есть та самая пропущенная, самая выгодная выгода, которая ни под какую классификацию не подходит и от которой все системы, все теории постоянно разлетаются к черту".

Так злобствует человек из "подполья"; до такого исступления доходит Достоевский, заступаясь за загубленную жизнь единичной личности. К такому выводу мог прийти именно пламенный ученик Белинского, вместе со своим учителем признавший абсолютность начала личности.

Здесь же начертана вся будущая разрушительная работа Достоевского. В дальнейшем он будет только углублять эти мысли, вызывать из преисподней все новые и новые силы хаоса - все страсти, все древние инстинкты человека, дабы окончательно доказать всю несостоятельность обычных основ нашей морали, всю ее немощность в борьбе с этими силами и тем самым расчистить почву для иного обоснования - мистически-религиозного.

Мысли человека "из подполья" полностью усваивает Раскольников, герой одного из самых гениальных произведений в мировой литературе: Раскольников - последовательнейший нигилист, гораздо более последовательный, чем Базаров. Его основа - атеизм, и вся его жизнь, все его поступки - лишь логические выводы из. Если нет Бога, если все наши категорические императивы - одна лишь фикция, если этика, таким образом, может быть объяснена только как продукт известных социальных отношений, то не правильнее ли, не научнее ли будет так называемая двойная бухгалтерия нравственности: И он создает свою теорию, свою этику, по которой разрешает себе нарушить основную нашу норму, запрещающую пролитие крови.

Люди делятся на обыкновенных и необыкновенных, на толпу и героев. Первые - трусливая, покорная масса, по которой пророк имеет полное право палить из пушек: Вторые - смелые, гордые, прирожденные властелины, Наполеоны, Цезари, Александры Македонские. Они сами - творцы законов, установители всяких ценностей. Их путь всегда усеян трупами, но они спокойно переступают через них, неся с собой новые высшие ценности.

Дело каждого решать про себя и за себя, кто. Раскольников решил и проливает кровь. Достоевский вкладывает в нее необычайное по гениальности содержание, где железная логика мысли сливается воедино с тонким знанием человеческой души.

Раскольников убивает не старуху, а принцип, и до последней минуты, будучи уже на каторге, не сознает себя виновным. Его трагедия - вовсе не следствие угрызений совести, мщения со стороны попранной им "нормы"; она совсем в другом; она вся в сознании своего ничтожества, в глубочайшей обиде, в которой виноват один только рок: Не смирился он; перед кем или перед чем ему смириться? Ничего обязательного, категорического ведь нет; а люди еще мельче, глупее, гаже, трусливее.

Теперь в его душе ощущение полной оторванности от жизни, от самых дорогих ему людей, от всех живущих в норме и с нормой. Так осложняется здесь исходная точка "подпольного человека". В романе выведен еще целый ряд других лиц. И как всегда, глубоко трагичны и интересны одни лишь падшие, мученики своих страстей или идей, бьющиеся в муках на грани черты, то преступающие ее, то казнящие себя за то, что переступили Свидригайлов, Мармеладов.

Автор уже близок к разрешению поставленных им вопросов: Соня Мармеладова тоже нарушает норму, но с ней Бог, и в этом внутреннее спасение, ее особая правда, мотив которой глубоко проникает всю мрачную симфонию романа.

В "Идиоте" - следующем большом романе Достоевского - критика позитивной морали и вместе с ней первая антитеза несколько ослаблены. Рогожин и Настасья Филипповна - просто мученики своих неодолимых страстей, жертвы внутренних, раздирающих душу противоречий. Мотивы жестокости, необузданного сладострастия, тяготения к Содому - словом, Карамазовщины - уже звучат здесь со всей своей страшной катастрофической мощью.

Из второстепенных - ведь все образы, в том числе и Рогожин и Настасья Филипповна, задуманы лишь как фон для князя Мышкина - мотивы эти становятся главными, пленяют напряженную душу художника, и он выявляет их во всей захватывающей их шири. Тем сильнее выдвинута вторая, еще более мучительная для человека антитеза: Немного страниц посвящено этой антитезе, и ставит ее один из второстепенных героев - Ипполит, но мрачный дух ее реет над всем произведением.

Под ее аспектом меняется весь смысл романа. Мысль Достоевского идет как бы следующим путем. Могут ли быть счастливы даже те, избранные, Наполеоны? Как вообще можно жить человеку без Бога в душе, с одним только разумом, раз существуют неумолимые законы природы, вечно раскрыта всепоглощающая пасть "страшного, немого, беспощадно жестокого зверя", готового каждое мгновение тебя поглотить? Пусть человек заранее мирится с тем, что вся жизнь состоит в беспрерывном поедании друг друга, пусть, соответственно этому, заботится только об одном, чтобы как-нибудь сохранить за собой место за столом, чтобы и самому поедать как можно большее количество людей; но какая радость может вообще быть в жизни, раз ей положен срок, и с каждым мгновением все ближе и ближе придвигается роковой, неумолимый конец?

Уже "подпольный" человек Достоевского думает, что рассудочная способность есть только одна какая-нибудь двадцатая доля всей способности жить; рассудок знает только то, что успел узнать, а натура человеческая действует вся целиком, всем, что в ней есть, сознательно и бессознательно. Но в этой самой натуре, в ее бессознательном, есть глубины, где, может быть, и скрывается истинная разгадка жизни. Среди неистовствующих страстей, среди шумной и пестрой мирской суеты, светел духом, хотя не радостен, один только князь Мышкин.

Ему одному открыты просветы в область мистического. Он знает все бессилие рассудка в разрешении вековечных проблем, но душой чует иные возможности. Юродивый, "блаженный", он умен высшим разумом, постигает все сердцем, нутром. Через посредство "священной" болезни, в несколько невыразимо счастливых секунд до припадка, он познает высшую гармонию, где все ясно, осмысленно и оправдано. Князь Мышкин - больной, ненормальный, фантастический - а между тем чувствуется, что он самый здоровый, самый крепкий, самый нормальный из.

В обрисовке этого образа Достоевский достиг одной из высочайших вершин творчеств. Здесь Достоевский вступил на прямой путь к своей сфере мистического, в центре которой Христос и вера в бессмертие - единственно незыблемая основа морали. Следующий роман - "Бесы" - еще одно смелое восхождение.

В нем две неравномерные как по количеству, так и по качеству части. В одной - злая критика, доходящая до карикатуры, на общественное движение х годов и на его старых вдохновителей, успокоенных, самодовольных жрецов гуманизма. Последние осмеяны в лице Кармазинова и старика Верховенского, в которых видят изуродованные изображения Тургенева и Грановского.

Это одна из теневых сторон, которых немало в публицистической деятельности Достоевского. Важна и ценна другая часть романа, где изображена группа лиц с "теоретически раздраженными сердцами", бьющихся над решением мировых вопросов, изнемогающих в борьбе всевозможных желаний, страстей и идей. Прежние проблемы, прежние антитезы, переходят здесь в свою последнюю стадию, в противопоставление: Напряженная воля Ставрогина одинаково тяготеет к верхней и к нижней бездне, к Богу и к диаволу, к чистой Мадонне и к содомским грехам.

Поэтому он и в состоянии одновременно проповедывать идеи богочеловечества и человекобожества. Первым внемлет Шатов, вторым - Кириллов; его же самого не захватывают ни те, ни. Ему мешает его "внутреннее бессилие", слабость желаний, неспособность воспламеняться ни мыслью, ни страстью. Есть в нем что-то от Печорина: Он лишен каких-то таинственных, но самых нужных источников жизни, и его последний удел - самоубийство. Шатов тоже гибнет незаконченным; один только Кириллов проводит усвоенную им идею человекобожества до конца.

Страницы, ему посвященные, изумительны по глубине душевного анализа. Кириллов - у какого-то предела; еще одно движение, и он, кажется, постигнет всю тайну. И у него, как и у князя Мышкина, тоже бывают припадки эпилепсии, и ему в последние несколько мгновений дается ощущение высшего блаженства, все разрешающей гармонии. Дольше - говорит он сам - человеческий организм не в состоянии выдержать такое счастье; кажется, еще один миг - и жизнь сама собой прекратилась.

Быть может, эти-то секунды блаженства и дают ему смелость противопоставить себя Богу. Есть в нем какое-то несознанное религиозное чувство, но оно засорено неустанной работой разума, его научными убеждениями, уверенностью его как инженера-механика, что вся космическая жизнь может и должна быть объяснена только механическим путем. Томления Ипполита в "Идиоте"ужас его перед неумолимыми законами природы - вот исходная точка Кириллова.

Да, самое обидное, самое ужасное для человека, с чем он абсолютно не может мириться - это смерть. Чтобы как-нибудь избавиться от нее, от ее страха, человек создает фикцию, измышляет Бога, у лона которого ищет спасения.

Бог есть страх смерти. Нужно уничтожить этот страх, и вместе с ним умрет и Бог. Для этого необходимо проявить своеволие, во всей его полноте. Никто еще до сих пор не осмелился так, без всякой посторонней причины, убить. А вот он, Кириллов, посмеет и тем докажет, что он ее не боится. И тогда свершится величайший мировой переворот: Так меряется силами человек с Богом, в полубредовой фантазии мечтая о Его преодолении. Бог Кириллова - не в трех лицах, тут нет Христа; это тот же космос, обожествление той же механичности, которая его так пугает.

Но ее не осилить без Христа, без веры в Воскресение и в вытекающее отсюда чудо бессмертия. Сцена самоубийства потрясающая по тем страшным мукам, которые Кириллов переживает в своем нечеловеческом ужасе перед наступающим концом.

Есть вариации на прежние темы, но уже осложненные несколько иными мотивами. Намечается как бы возможность преодоления прежних крайних отрицаний человеком, и в нашем обыденном смысле здоровым. Главному герою романа, подростку, ведомы отдаленные отголоски раскольниковской теории - деления людей на "смеющих" и на "дрожащую тварь".

Он бы тоже хотел причислить себя к первым, но уже не для того, чтобы переходить "черту", нарушать "нормы": Его тоже влечет Wille zur Macht, но не в обычных проявлениях.

ПСИХЕЯ (элементы мифопоэтики М.И.Цветаевой)

Он кладет в основу своей деятельности оригинальную идею "скупого рыцаря" - приобретение власти посредством денег, усваивает ее целиком вплоть до: Но, будучи по натуре живым, подвижным, он рисует себе такое сознание не как успокоение в одном только созерцании: Так, высшее признание своего "я", высшее утверждение своей личности, благодаря органическому присутствию в душе элементов христианства, на самой последней грани переходит в свое отрицание, в аскетизм.

Другой герой романа, Версилов, тоже тяготеет к синтезу. Он один из редких представителей мировой идеи, "высший культурный тип боления за всех"; раздираемый противоречиями, он томится под игом неимоверно огромного эгоизма. Таких, как он, всего, может быть, тысяча, не больше; но ради них, пожалуй, и существовала Россия.

Миссия русского народа - создать через посредство этой тысячи такую общую идею, которая объединила бы все частные идеи европейских народов, слила бы их в единое целое.

Эта мысль о русской миссии, самая дорогая для Достоевского, варьируется им на разные лады в целом ряде публицистических статей; она была уже в устах Мышкина и Шатова, повторяется в "Братьях Карамазовых", но носителем ее, как отдельный образ, как бы специально для этого созданный, является только Версилов. Здесь синтез всей его жизни, всех его напряженных исканий в области мысли и творчества. Все, что писалось им раньше, - не более как восходящие ступени, частичные попытки воплощения.

Согласно основному замыслу, центральной фигурой должен был быть Алеша. В истории человечества отмирают идеи и вместе с ними и люди, их носители, но им на смену приходят новые. Положение, в котором ныне очутилось человечество, не может дольше продолжаться. В душе величайшее смятение; на развалинах старых ценностей измученный человек сгибается под тяжестью вековечных вопросов, потеряв всякий оправдывающий смысл жизни. Но это не абсолютная смерть: Достоевский успел выполнить только первую часть плана.

В тех 14 книгах, которые написаны, рождение лишь подготовляется, новое существо только намечено, внимание уделяется, главным образом, трагедии кончания старой жизни. Над всем произведением мощно звучит последний кощунственный клич всех его отрицателей, потерявших последние устои: На фоне паучьего сладострастия - Карамазовщины - зловеще освещена обнаженная душа человеческая, отвратительная в своих страстях Федор Карамазов и его побочный сын Смердяковбезудержная в своих падениях и все же беспомощно мятущаяся, глубоко-трагическая Дмитрий и Иван.

Мчатся события с необычайной быстротой, и в их стремительном беге возникает масса резко очерченных образов - старых, знакомых из прежних творений, но здесь углубленных и новых, из разных слоев, классов и возрастов. И все они спутались в одном крепком узле, обреченные на гибель физическую или духовную.

Здесь острота анализа достигает крайних размеров, доходит до жестокости, до мучительства. Все это как бы только основа, на которой возвышается самая трагическая фигура - Иван, этот заступник, истец за всех людей, за все страдания человечества.

В его мятежном крике, в его бунте против самого Христа слились все стоны и вопли, исторгавшиеся из уст человеческих. Какой смысл может еще быть в нашей жизни, каким ценностям мы должны поклоняться, раз весь мир во зле и даже Бог не может его оправдать, раз сам Главный Архитектор построил его и продолжает строить каждодневно на слезах уже, во всяком случае, ни в чем неповинного существа - ребенка.

И как можно принять такой мир, так ложно, так жестоко построенный, если даже и есть Бог и бессмертие, было и будет Воскресение? Будущая гармония во втором пришествии - уже не позитивистическая, а самая настоящая, подлинное всеобщее счастье и всепрощение, - разве может окупить, оправдать хоть одну слезинку ребенка, затравленного псами или застреленного турками в ту самую секунду, когда он улыбнулся им своей невинной детской улыбкой?

Нет, Иван лучше останется за порогом хрустального дворца, со своей неотомщенной обидой, но не допустит, чтобы мать замученного дитяти обнималась с его мучителем: Так Достоевский, приняв однажды в свое сердце "последнего человека", признав за его переживаниями абсолютную самоценность, стал на его сторону против всех: Тут-то и начинается "Легенда о великом инквизиторе" - завершительная идея этого завершительного творения.

Вся тысячелетняя история человечества сосредоточивается на этом великом поединке, на этой странной, фантастической встрече летнего старца со вторично пришедшим Спасителем, спустившимся на стогны плачущей Кастилии. И когда старец, в роли обвинителя, говорит Ему, что Он не предвидел будущей истории, был слишком горд в Своих требованиях, переоценил Божеское в человеке, не спас его, что мир уже давно от Него отвернулся, ушел по пути Умного Духа и дойдет по нем до конца, что он, старик-инквизитор, обязан исправлять Его подвиг, стать во главе немощных страдальцев-людей и хотя бы обманом дать им иллюзию того, что было отвергнуто Им во время трех великих искушений - то в этих проникнутых глубокой скорбью речах ясно слышится самоиздевательство, восстание Достоевского против самого.

Ведь открытие, которое делает Алеша: Недаром же, как раз по поводу "Великого инквизитора" вырвались у Достоевского такие слова: В написанных частях одно горнило сомнений: Так завершаются художественные пути мученика Достоевского. В его последнем произведении снова прозвучали, с титанической мощью, те же мотивы, что в первом: Белинский безусловно узнал бы в нем своего прежнего ученика.

Маркса приложение к журналу "Нива" - ; издание 7, А. Достоевской, в 14 томах, ; издание 8, "Просвещения", наиболее полное: Миллер "Материалы для жизнеописания Достоевского", и Н. Страхов "Воспоминания о Ф. Достоевском", и то, и другое в I томе издания г. Ветринский "Достоевский в воспоминаниях современников, письмах и заметках" "Историческая Литературная библиотека", Москва, ; барон А. Кони "Очерки и воспоминания" и "На жизненном пути".

Михайловский "Жестокий талант". Миллер "Русские писатели после Гоголя"; С. Венгеров, "Источники словаря русских писателей". Соловьев"Три речи в память Достоевского" сочинения. Чиж "Достоевский как психопатолог" Москва, ; Н. Баженов "Психиатрическая беседа" Москва, ; Кирпичников "Очерки по истории новой литературы".

I, Москва, ; В. Переверзев "Творчество Достоевского" Москва, Из новейших течений в области критики о Достоевском: Розанов "Легенда о Великом инквизиторе" издание 3, СПб. Андреевский "Литературные очерки" 3 издание, СПб. Мережковский "Толстой и Достоевский" 5 издание, ; Л. Шестов "Достоевский и Ницше" СПб. Булгаковсборник "Литературное Дело" СПб. Горнфельд "Книги и люди" СПб.

Иванов "Достоевский и роман-трагедия" "Русская Мысль", 5 - 6, ; А. Белый "Трагедия творчества" Москва, ; А. Волынский "О Достоевском" 2 издание, СПб. Закржевский "Подполье" Киев, ; его же "Карамазовщина" Киев, IV, издание Павленкова "Бедные люди" ; его же. Анненский "Книга отражений" "Двойник" и "Прохарчин" ; Н. Добролюбов "Забитые люди". IIIоб "Униженных и оскорбленных".

О "Записках из Мертвого дома" - Д. Писарев "Погибшие и погибающие". Писарев "Борьба за жизнь". Михайловский "Литературные воспоминания и современная смута". Анненский "Книга отражений". Волынский "Книга великого гнева". Булгаков "От марксизма к идеализму";стр. Волынский "Царство Карамазовых" ; В.

Розанов "Легенда о Великом инквизиторе".

ПСИХЕЯ (элементы мифопоэтики М.И.Цветаевой)

Михайловский в собрании сочинений ; Горшков М. Протопопов "Проповедник нового слова" "Русское Богатство", 8 книга, Saitschik "Die Weltanschauung D. Zabel "Russische Litteraturbilder" Б.

Baring "Landmarks in Russian Literature" Достоевский в западной литературе". Более полная библиография - А. Достоевская "Библиографический указатель сочинений и произведений искусства, относящихся к жизни и деятельности Достоевского"; В.